в глаза, что войну они проиграют, потому как в Германии
населения восемьдесят пять миллионов, в России -- сто восемьдесят пять. Да,
правильно, совершенно верно агитаторы орут -- и душка Геббельс поет-
заливается: каждый воин фюрера способен победить двадцать польских и десять
русских солдат, но придет одиннадцатый -- и что делать?
Вот он, одиннадцатый, прет на "дроворуба", матерится, волком воет,
сопли и слезы рукавом по лицу размазывает, но прет! И что делать?
Расстреливать? Устал. Выдохся. Не хочет, не хочет и не может больше Ганс
Гольбах никого убивать, тем более расстреливать.
-- Макс! -- шлепает брызгами рыжей грязи Гольбах, нажимая на спуск
хорошо смазанной, четко и горячо работающей шарманки. -- Макс! Нас атакуют
штрафники -- по широким галифе узнаю... Приготовься. Скоро начнется
благословение, нас пошлифуют и приперчат...
Гольбах орет, чтобы что-то орать, чтобы себя слышать. Он прекрасно
знает: у Макса всегда все готово не только к наступлению, но и к деланию
аборта, то есть по-русски -- к драпу, к ночевке, есть в ранце чего
перекусить и даже выпить. Но у Гольбаха в последнее время сдали нервы, и он
в бою все время блажит, будто осел, скалится, и во сне ворочается, чего-то
бормочет, скоргочет зубами... Прежде спал, как бревно, хоть в грязи, хоть в
снегу. Навоевался кореш, как называют товарища русские, -- досыта
навоевался... Раз, один только раз не послушался упрямый этот унтер, с
огуречной шелухой на грязном воротнике мундира, хитромудрого, окопного брата
своего и вот теперь на пределе орет, завывает во всю глотку.
Все награды любимого рейха есть в наличности у Гольбаха. Тело набито
русским железом и свинцом.
У Макса такого добра поменьше, но тоже кое-что имеется, он пусть и
хитрый мужик, да не заговоренный. Бренчи теперь на весь свет добытым в боях
железом, гордись, торжествуй!..
-- А-а, распрояттвою мать! -- стараясь переорать Гольбаха, грохот,
крики, шум, визг бобов, значит, пуль, свист и шлепанье брызг-осколков,
ответно вопит Макс Куземпель, по-русски ругается -- по-русски выразительней.
-- Я тебе говорил, сиди дома, не воевай...
"Дома сиди", -- это значит, в плену. У русских. По книгам, по газетам,
по кино выходит, что одни русские воевали в плену и бегали оттуда. Но вот
редкий случай: Ганс Гольбах и Макс Куземпель смылись из русского плена. Еще
осенью под Сталинградом сами сдались, а весной сами же бежать из плена
сообразили. Перезимовали в тесных, зато теплых помещениях, на не очень
сытной, но все же и не гибельной пайке, построили домики для советских
чинов, которые для солидности называли их военными объектами. Позорно
сделали марширен по столице России, которую так и не сумели взять в сорок
первом году доблестные, нахрапистые войска Вермахта, подготовились как
следует, язык подучили, документы на двух литовцев добыли -- Крачкаускаса и
Мачкаускаса, да и рванули вперед, на Запад, в формирующуюся где-то на
российских просторах литовскую добровольческую дивизию имени литовского
борца за свободу и независимость своей родины Целаскаускаса, что ли. В
походе по русской, разоренной земле за главного был Макс. Гольбах открывал
рот затем только, чтобы поесть картошки. Макс с его размытым лицом и пустым
водянистым взглядом да мягким, слюнявым акцентом: "Маленько прататут,
мали-энько укратут" -- брил под литовца чисто, но и то в каком-то лесном
селении солдат, при царе еще побывавший в германском плену, вглядевшись в
Гольбаха, взревел: "Какие литовцы? Немцы это, бляди!.."
Много, очень много всяких приключений было у Макса Куземпеля и у Ганса
Гольбаха, пока они достигли фронта. Боялись, что трудно будет переходить
плотно войсками насыщенный передний край, но обнадеживал фронтовой опыт. На
русской стройке вместе с другими пленными работал бывший ротный повар, так
они вместе с кухней и фельдфебелем переехали и немецкий, и советский
передний край. Кухня, полная каши, чая, гремит, отдельно бачок с офицерской
едой звенит, всю-то ноченьку путешествовали вояки по боевым порядкам воюющих
стран, несмотря на то, что передний край был