войны и бедствий не познав. Разве б возлюбил я так ближних
своих, сторону родную, небо, землю, белый свет, весну-красну, лето зеленое,
осень золотую, не изведав разлуки, не приняв страданья? "Господи-ы-ы-ы! Мать
Пресвятая Богородица, намучий человека, намучий, постращай адом, но дай ему
способ сызнова вернуться на землю, вот тогда он станет дорожить жизнью, и
землей, и небом, им дарованными. Господи, Мать Пресвятая Богородица, пусть в
горячем бреду, пусть в беспамятстве, пособи мне прислониться к теплу
родительского очага!..
Пал, пал перстень во калину-малину,
В черную смородину, в зеленый виноградник.
Очутился перстень да у дворянина,
Да у молодого, да на правой ручке,
на левом мизинце!
Девушка гадала, да не отгадала,
Наше золото порохом пропахло
да и мохом заросло...
"Да и порохом пропахло, да и мохом заросло", -- прошептал Финифатьев, и
такая пронзительная, горькая жалость к себе охватила его, что, обращая взор
в пространство, он спросил: "Алевтина Андреевна! Детки мои: Ваня, Сережа,
Машенька, Граня, Веня, Марьюшка, Феденька -- неприютная душа! Вот лежу я в
земле, пожалуй что обреченный, но вас слышу, чую вас всех рядом и люблю, ох,
как люблю-ууу!.."
Растерзанный жалостью, боясь спугнуть видение нутряным, беззвучным
плачем, Финифатьев затаился в себе, напрягаясь изо всех сил, выуживал из
памяти еще и еще что-нибудь, светлое, хорошо бы веселое, чтоб только
приглохла боль, до крестца уже раскатившаяся, но главное -- отогнать бы
гибельные предчувствия и липкий этот, капустный озноб.
Вспомнилась ему юная пора, двадцатые годы, потому что после, как и
всякому гражданину страны Советов, сделалось недосуг наполнять жизнь
достойным смыслом, закрутило, завертело его, как весь народ: организация
колхоза, свары, распри насчет того, кто должен рыбу ловить, кто ее кушать;
строительство дома, отделение старшего сына, еще постройка дома, гибель сына
Феди -- школьника -- шел он из заречной перхурьевской школы домой, Ковжу уже
прососало, ледоход налаживался, налаживался, тут вот и начался -- даже не
нашли мальца, не похоронили, льдом его растерло, отчего и вина перед ним
всегдашняя. Тестя раскулачили, самого Павла Финифатьева чуть было лишенцем
не сделали, ладно смекнул в колхоз записаться да поскорее в партию вступить.
Партейные товаришшы тут же его на все пуговицы застегнули да казенным ремнем
запоясали, в доносчики завербовали, парторгом колхоза назначили. В
светлое-то будущее он не особенно верил, сомневался в нем, но ради семьи,
ради жизни живой дюжил, унижения переносил, приспосабливался. Война, которую
все время сулили, перекатным грохотом по российской земле прокатилась. До
сорок третьего года хитрил, даже и подличал, должностью парторга заслоняясь,
ан подмели по деревням остатки-сладки -- некому фронт держать.
Над Ковжей-рекой, в крестовом дому с мезонинчиком, деревянным кружевом
обрамленным, осталась бедовать с ребятишками Алевтина Андреевна. Допрежь он
исхитрялся одну ее никогда не кидать. Жалел потому что, и она его жалела --
любовь промеж них была ранешная, негромкая, зато крепкая.
Алевтина Андреевна происходила из села Перхурьево, что лепилось по
другую сторону Ковжи. На подмытом бережку, поросшем мелкорослые, пихтачем,
косматым можжевель- ником, во тьме похожим на притаившиеся человечьи фигуры,
голое, безлесое, зато на виду село и на солнце всегда, с церковью, со школой
посередке.
В двадцать четвертом году в Перхурьево начал работать ликбез, молодые
девки и парни полетели на вечерошний огонек, что метляки на лампу, потому
как ни в Перхурьево, ни в Кобылино клуба не велось. Игрища собирались в
откупленных избах. А тут на-ко тебе! Без хлопот, забот -- бесплатное место
сбора образовалось, да еще и грамоте учили там же. Учительша -- молодая
совсем. К ней быстро приладился сельсоветский секретарь в военном галифе с
блистающими во глубине рта железными зубами. Подучивши ковженцев счету и
мало-мало корябать на бумаге, строчить полюбовные записки, учительша та
полностью переключилась на просветительно-массовую работу, сделалась как бы
уже и не учителем, а затейником на селе,