выжжет. О картузе не беспокойтесь -- найдется... как
снова пойдем в атаку...
Тут только Мезингер спохватился -- пистолет он все еще держит в руке, и
дуло плотно забито землей. Он вывинтил шомпол, принялся суетливо пробивать
дырку в стволе пистолета, выдувать из него землю. Пыль вместе с гарью
перхнула в глаза, в рот. Он облизал пресную, чужую, скрипящую на зубах землю
и, вытирая рукой глаза, заскулил в себе: "Зачем это все? Почему мы должны
пропадать здесь, и кто имеет право гнать нас в огонь, в грязь?! Мы устали. Я
устал..." -- он в страхе -- не произнес ли эти слова вслух? -- обвел глазами
изможденно сникших солдат, приткнувшихся в грязной рытвине, замусоренной,
невыносимо воняющей дохлятиной, человеческим дерьмом. Он сейчас, вот только
сию минуту отчетливо понял: эти его солдаты, ползающие в пыли люди, не раз и
не два уже задавали себе подобные вопросы, и с такими мыслями, с такой
давней и отчаянной уже усталостью никакой вал им не удержать. А если они и
усидят здесь, за этой водной преградой, удержат позиции, что же будет
дальше? Дальше-то что? Еще бои, еще кровь, еще и еще гнетущая усталость,
тоска по дому, по родине... Сколько это может продолжаться? Сколько еще
может вынести, вытерпеть немецкий железный солдат, всеми здесь ненавидимый,
чужой?..
"Отчего вы не носите боевые награды?" -- спросил однажды Мезингер у
Гольбаха, поначалу еще спросил, желая как-то заявить о себе, поддеть своего
вечно насупленного помощника.
"Берегу для более торжественного случая! -- Гольбах поглядел прямо и
нагло в глаза Мезингеру. -- В окопах от пыли и сырости тускнеет позолота".
Понимай его как хочешь! Угрюмые, затаенные психи все на этом Восточном
фронте. Не знаешь, что делать с ними, как быть? С какого боку к своим
подчиненным и подступиться? В Африке непринужденны и понятны были отношения:
офицер с офицером в ресторан или на пирушку, солдаты -- в бардак, мять
темнозадых ненасытных девок.
Гольбах отдыхивался, подремывал, и тяжело переворачивались глыбы его
мыслей в плоской голове, посаженной на плечи. Их, этих мыслей, совсем
немного, поверху, совершенно вроде бы отдельно, шла явь: щелчки выстрелов,
вой мин, шорох снарядов над головой, звуки разрывов, дальних и близких,
движение по окопам, звяк котелка зазевавшегося постового -- холуй этот, еще
одно животное в перьях, заскребал, зализывал посуду после командиров -- как
точно, как беспощадно все же говорят русские о тех, кого презирают. И воюют
эти русские вроде бы из последних сил, но здорово -- наше дело -- правое --
говорят они, и тоже правильно говорят...
Гольбах на минуту подключил слух и нюх -- иваны с голоду могут рвануть
в атаку и переколошматят имеющего обед противника. Забьют и сосунка этого,
потерявшего боевой картуз... Как это по-русски? Укокошат.
Но нет, не шевелятся русские. "Голод -- не тетка". Вот уж воистину --
не тетка, и не муттер, и даже не кузина. Свалил все же подносчика патронов
какой-то русский возле самого пулемета. Лежит замурзанный работяга войны в
траншее, прикрытый лоскутком от плащ-палатки. И если русские не выбросят его
из окопа, если не подберет похоронная команда, гнить ему там.
Мысли под пилоткой текут вязко, полусонно, иногда вдруг отпрыгнут в
сторону. Гольбах сунул два пальца в подстеженный нагрудный карман мундира и
достал оттуда пять половинок железного жетона. "Орденом смерти" и "собачьим
орденом" нарекли фронтовики эти жетоны, на них коротко означены все сведения
о погибшем "за фатерлянд". Скользнув глазами по одной пластинке, Гольбах
подумал, что, если обратно отобьют окопы, пять оставшихся на шее убитых
половинок пластинок снимет с покойников похоронная команда. Порядок есть
порядок.
Но в Германии ничего не знают об истинных потерях на фронте. И в России
о своих потерях не знают -- все шито-крыто. Два умных вождя не хотят
огорчать свои народы печальными цифрами. Высокое командование трусит сказать
правду народу, правда эта сразу же притушит позолоту на мундирах. В
госпитале он имел любовь с одной сероглазой, звал ее кузиной. Она была не
против любви, но с теми, у кого есть чем платить. Копит капитан, готовится к
будущему,