к победе готовится! Ну и он, Гольбах, тоже готовится...
Мезингер этот глуп как пуп, в войне ничего не смыслит да и в жизни
понимает, видать, столько же! А Гольбах как-никак повидал и жизнь, и войну
всякую. Горел возле топки парящего всеми дырами угольщика, таскавшегося от
Киля до Амстердама и Роттердама. Когда эта калоша все-таки утонула, шипя
машиной и пуская пузыри, он хватил и безработицы. Побегал по улицам во время
кризиса; "Долой!", "Требуем!", "Акулы капитализма!" -- чуть в коммунисты к
Тельману не подался. Но тут с неба свалился избавитель от всех бед и
напастей -- фюрер, мессия, спаситель или как там? Все сразу переменилось.
Впрочем, что для него, для Гольбаха, переменилось-то? Получил работу, стал
"иметь" свою комнату в портовом районе в сыром доме с угарными печами,
постоянную женщину бесплатно имел, поскольку она являлась его женой, ребенка
ей сотворил. Куда-то они делись, и жена, и ребенок, скорей всего взлетели в
воздух от английских бомб, испарились, как и весь древний портовый город
Киль.
Поражение? Да! Оно началось еще летом сорок первого года, двадцать
второго июня. Кто-то вверху, говорят, в самом генштабе вякнул: "Нас --
восемьдесят пять, их -- сто восемьдесят. Сто миллионов не в нашу пользу..."
Отрубили башку говоруну. Красиво отрубили, революционной гильотиной --
знай наших! Мы все делаем, как в театре. Сплошной всюду театр, артистов
полна сцена. Идут беспрерывные массовые представления. Идет игра.
Доигрались!
Он сдавил в горсти пять отпотевших, скользких пластинок -- это только
за сегодняшнее утро, только из его взвода. А по всему огромному фронту,
только сегодня, только за утро -- сколько же?
Из нутра пилотки, которой глухо закрыл лицо Гольбах, разит кислятиной,
грязью, потом, нужником, всем-всем, чем только может вонять война, -- самые
мерзкие запахи она вмещает. Тьфу! И открыться нельзя. Невозможно видеть эту
страдающую рожу Мезингера. Надо кончать всю эту музыку. Концерт окончен.
Авантюристы! Проходимцы! Безбожники! Портовая шпана -- приспешники
фюрера будут воевать до последнего человека. Пока всех не сбросают в пекло,
не сожгут, надеясь на чудо, на самом же деле -- отгоняя свою гибель, спасая
свою шкуру.
"Не-эт, довольно! Довольно-довольно! Гольбах дурак, да и дурак весь
вышел. Он был дурак, когда деранул из плена. Как шли... Что они с Максом
пережили?! Ох, дураки, дураки! Сидели бы вдали от войны, вкалывали бы на
стройке, в свободное от работы время изучали бы труды Карла Маркса. К Марусе
какой-нибудь приклеились бы. Они, Маруси-то, сначала за топор: "Проклятый
гад! Фашист!.." -- Но скорчишь убогую рожу: "Арбайтен. Гитлер нихт гут..."
-- ну и тому подобное. И вот уж отошла Маруся, картошки сварила: "Дети-то
есть? Киндеры-то" -- "Я, я. Драй. (Да, да. Трое.) Лучше "фюнф", сказать.
(Лучше "пять" сказать)" И вот уж совсем Маруся размякла: "А воюешь, дурак!
Хоть бы детей-то пожалел..." -- "Я! Я! Есть гросс дурак!.."
В общем-то народишко отходчивый. Наши вон показали им, русским
киндерам, вселенское братство. В рудники! На каторгу! В печь их -- пепел на
удобрения! Наши! Нет, они уже не наши. Не-на-ви-жу! Себя ненавижу! Этого
сосунка Мезингера, его, как же русские говорят? -- шестерку Лемке. Где-то
застрял? Может, подох? Или прячется? Может, остался? Дурак! Разве на
плацдарме в плен сдаются?..
-- Спокойно, Гольбах! Спокойно! -- по-русски мычит Макс Куземпель и
через какое-то время добавляет: -- Гольбах, не стоит вонючка эта со всеми
своими Шиллерами, Гейнями, Генделями и Бахами и всякой прочей культурной
бандой, со всей своей аристократической семейкой, которую большевики и без
нас вырежут, не стоит он нашей жертвы. Гольбах, ебит твою мать, мы можем не
дожить до отпуска.
У Макса Куземпеля есть где-то знакомая штабная крыса. Они набрали на
полях сражений золотишка -- полную солдатскую флягу: кольца, зубы немецкие,
русские, часы и браслеты -- все вперемешку. За это они получат отпуск. В
честном бою, кровавой работой им отпуск не заработать. Они уйдут в Грац,
купят документы, право на жительство, спрячутся в горах, отселятся подальше
от Великой Германии