подбрасывал, и ни в какую поленницу стиха они не лезли. Я велел ему заткнуться, что Кандыба охотно исполнил, отправившись на промысел за бычками.
Тишка, прикусив язык, рисовал картинку. Я глядел в потолок, на люстру, шевелил губами - поэзия давалась трудно. В конце концов с большим трудом, но достойное послание в тринадцатую школу было сотворено. Под картину Тишка переписал своим кругленьким почерком мои каракули и громко зачитал:
- Стих-загадка.
А на этот ультиматум
Мы тебя покроем (кем? чем?),
В школу больше не пойдем,
На нее (кого? чего?) кладем!
Кандыба был сражен:
- Неужто ты сам придумал?! - спросил он, подписывая послание, и озабоченно добавил: - Да-а, тебе, всеш-ка, учиться надо. Талант развивать. Это вот я... - Он постучал себя по лбу - кость его лба звучала звонко.
После Кандыбы, которому подпись придумывать не надо - Кандыба и все, тужились придумать чего поозорней мы с Тишкой. Тишка задумчиво грыз карандаш, продолжая высказывание Кандыбы:
- Будешь таланен, как наспишься по баням! - подписался: "Фома-вымя", чем остался очень доволен. Мне глянулась фамилия одного типа из комедии "Недоросль", и я поставил подпись: "Скотинин", не подозревая, что прилипнет оно ко мне прозвищем на много лет.
Напряженное творчество не вымотало, наоборот, вызвало в нас прилив сил. Мы принялись дуреть, снова своротили печку, снова чихали и кашляли, налаживая ее, потом петь взялись, но ладу у нас не получилось. Тогда Кандыба начал исполнять почерпнутые им в его извилистой, странствиями переполненной жизни песни, прибаутки, частушки-посказушки.
- Бедный ребенок, - вздохнул Тишка, - детсадом и всевобучем не охваченный...
Весело прожили мы тот редкостный день и вечер.
Напоследок провели соревнование, сидя за печкой: кто сколько влепит плевков в чашу-люстру? Кандыба обошел нас с Тишкой - десять попаданий из десяти плевков!
- Учитесь, пока я живой! - заявил Кандыба. - Это вам не стишки сочинять!
С упрятанным в шапку посланием, довольный собою, трусил Тишка в ночь, долго еще в пустынной, узкой щели переулка, освещенного переменчивыми сполохами и редкими каплями фонарей, виделась крохотная его фигурка с огромной, плоской тенью, слышалось поскрипывание катанок, подшитых кожей.
Вот и смешно изломанная тень Тишки запала в тень сараюшек, крутоверхих сувоев; каменная, морозная тишина поглотила его.
Мы с Кандыбой передернулись, клацнули зубами: "У-ух, блиндар!" - взвизгнул он и, хромой-хромой, а так стриганул с мороза в наше логово, что я и глазом моргнуть не успел.
Занялись литературой. Я зачитывал названия книг, благодушный, отдыхающий от работы по причине болезни Ндыбакан выбраковывал литературу, как сортировщик пиломатериалов на лесобирже.
- Герцен. "Былое и думы", - достав из грязного мешка серенький в клеточку томик, выкрикнул я.
- Пусть конь думает, у него голова большая! - вельможно взмахнул рукой Ндыбакан. И новенькая книжка полетела в угол парикмахерской, где свалкой лежал по сю пору цирюльный инвентарь.
- Тургенев. "Муму".
- Это как собаку утопили? Не треба! Про людей сочинять надо. Собак приручать да наускивать - плевое дело! Кость ей в зубы - и она готова людей заживо грызть...
"Н-да, все же не худо бы того громилу припутать да в огне изжарить..."
- "Козлиная песнь".
- Козлиная? Эта книжка интересная.
- "Хмельной верблюд".
- Эта еще интересней!
- "Сотая жена".
- Которая?