по тужурке, в мужицких брюках под юбкой, поковыляла Паруня на телятник, снова спокойная, но какая-то до щемливости от всего отрешенная. Такой вот непривычной я и запомнил тогда ее - бредет зимою по снежным забоям к телятнику, освещая себе путь фонариком, и головой покачивает. Но к лету воспрянула женщина, вытаяла, как по селам говорят, обветренная, загорелая, неунывающая, снова всем готовая прийти на помощь и пригодиться, трусила по скотнику, кричала на непослушных телят, столуя их, а они ее нисколько не боялись, тыкались в грудь парными мордами, руки облизывали, забыла горе Паруня, обиды забыла - не приучена их помнить, никто не приучал, да и в тягость самой себе такая привычка.
В следующем году пенсию Паруне все-таки вырешили, хорошую пенсию - сорок пять рублей. Новый начальник отделения совхоза даже слова какие-то приятные сказал, новый бригадир - тоже. Покрывало и подарок выдали - Паруня его в тряпицу обернула и к бабушке Даше унесла на сохранение. Достает она то премиальное голубенькое покрывало и заправляет им кровать лишь по большим праздникам.
Тем летом, как вышла Паруня на пенсию, поднялся я в угор, что полого взнимается от избушки бабушки Даши в осинники, уже воспрянувшие на вырубках тридцатых и сороковых годов и в девичий рост вошедшие, - там часты и дивно ярки подосиновики. По склону горы, на опушках лесозаготовители оставили полосы большого леса - шуршат под ветром высокие пышно-зеленые лиственницы, сверкают на солнце златоствольные сосны, густо, одна к другой, жмутся ели, сочится ладанным запахом молитвенно-тихий пихтарник. Вот в этой гуще, на земляничной кулижке, и увидел я Паруню. Она косила мелкое разнотравье для козы, вся ушла в работу и не слышала меня.
Я замер на опушке.
Лицо Паруни было отстранено от мира и сует его, мягко, я бы сказал, даже благолепно было лицо ее. Зной солнца, стоявшего о полудни, смягчала густая хвоя и гущина листьев; душистое и легкое тепло реяло над полянкой, над женщиной, светло и даже празднично делающей "легкую" работу. Была она в ситцевом платье горошком, в белом, по-девчоночьи высоко завязанном платке - в том же крупном горохе - видать, выгадался при раскрое кусочек материи от платья. Лоб Паруни четко раздвоился - нижняя половина его и все лицо были под цвет обожженной глины, выше, до посекшихся волос, - иссиня-бледная кожа, слегка окропленная капельками пота. На ногах Паруни какие-то легкомысленные носки и кожаные, скрипучие, еще ни разу до сего дня не надеванные сандалеты. Проблеск давнего, девического угадывался в наряженной женщине, недурна и в чем-то даже видная и ладная могла быть она в девках, если бы сиротство, война да работа не заели ее девичий век.
Паруня плавно шла по поляне, роняя к ногам косою низкий валок лесной травы. В венчиках манжеток лесной красноватой герани, в разжильях низкого подорожника и высокой купены, в блеклых головках ползучего клевера, в листьях-сердечках майника, на черноголовках, на дымянке, на икотнике и путающемся меж трав и дудочек мышином горошке - на всем, на всем, несмотря на полдень, еще лежала прохлада утра, а в теньке, в заувее, нет-нет да и вспыхивала остатним ярким светом капля росы и, перегорев, коротко,