его достигшего железного плуга, оставляя лишь призрачный, легкой фольгой расстилающийся блик. Не отрываясь, смотрел и смотрел беспокойный человек на эту затейливую игру, и то ему хотелось, прямо-таки нетерпеливо ждалось, чтобы шумящей водой теплоход смял, порезал волшебно сияющий круг, но еше шибчее хотелось ему, чтоб вечно так было: широкое, тихое озеро с пятнами островов вдали, искрящихся огнями.- и там кто-то живет! Вот так бы плыть, плыть, завороженному луной, утихшему в себе, все тревоги позабывшему, себе, только себе и природе принадлежащему, доверчиво ей отдавшемуся. В книгах это называется точным словом - блаженство!
Да разве возможно блаженство там, где есть люди, исчадья эти, советские охламоны, везде со своими уставами, правилами, указаниями - жить, как велено, но не так, как твоей душеньке хочется.
- Гражданин! - тронули Николая Ивановича за плечо.- Отбой был, пора в каюту. Ночью на палубе нельзя.
- Ну почему нельзя-то, почему? Не лунатик я, вина не пил, почти не пил,- поправился Николай Иванович.- На мачту не полезу, за борт не выброшусь.
Он говорил и в то же время смотрел, что там и как с луной-то? И вдруг теплоход наехал, разбил отражение небесного светила. Николай Иванович схватил дежурного матроса за руку и потащил на корму. Разрезанная пополам, разбитая на куски, смятая луна растерянно качалась за кормой, но, соединяясь воедино, блики, крошки, тени, обиженно моргая, укатывались вдаль, подранком билась поврежденная луна, укрываясь в темень берегов.
- Ты пойми, пойми, что произошло-то! Тут весь смысл нашей проклятой жизни! Мы пришли, чтобы разрушить прекрасное. И выходит что? Ах, как бы тебе, парень, это объяснить. Жалко, понимаешь, жалко все, себя, тебя, людей, это озеро...
- Ну вот, а говорите - не пьяный. Вон какую барабу несете. Идите и проспитесь.
Никем не понятый, Николай Иванович ушел в четырехместную каюту, где попутчики его уже крепко спали и видели, поди-ка, уж четвертый, если не пятый, сон. В бутылке за диваном у Николая Ивановича еще было вино "Ркацители". Он его допил прямо из горла, упал, не сняв пиджака, лицом в подушку и подумал, что зря он едет на Валаам, не найдет он там среди толпы инвалидов своей братвы, не обретет успокоения. И жизнь он прожил зряшную, никчемную: ни шофера, ни отца, ни поэта - ничего-ничего из него не получилось. А ведь сулила же чего-то жизнь-то, манила в даль светлую, ко дням необыкновенным и делам захватывающим звала.
Ну, а Женяра, Шурка, Игорь? Разве этого мало - вырастить, не уморить в Стране Советов, в такое-то время дочь, а потом и внука. Это ж у нас почти подвиг - выжить-то! Но подвиг-то, если по совести, сотворила Женяра. А зачем? Для чего? Для кого? Шурка ушла в люди, чужой стала. Игоря, гляди, так уж скоро в армию заберут, тоже чужим сделают.
Люди вон и на Луну слетали уж, а я все изображаю из себя что-то, рифмую: "клизму - коммунизму", "вперед - зовет"... И в литературные кружки перестал ходить. А ведь в Перми, в заводском кружке иль при Союзе писателей, бывало, как травану насчет лада и склада, традиций русской литературы, настаивая на том, что в стихах главное - идейное содержание, и коли его нет, идейного-то содержания, то и браться за перо незачем... И соглашались - сперва дружно, потом разрозненно, потом спорить начали, потом и насмехаться. А сами-то, сами-то чего пишут? Какую барабу - эх, какое ловкое парень слово-то