Зоська разоблачила меня, раззвонила подружкам, кто скрывается под красивой фамилией - Саянский, и сделался я знаменитостью аж на всю обувную фабрику. Зоська по сию пору бережет вырезку из газеты военных лет с моими первыми стихами, как, впрочем, и весь хлам бережет пуще своего глаза - все газеты, журналы с моими творениями. Так уж повелось, что первый свой автограф на новой книге я всегда оставляю ей - моему ангелу-хранителю, и Зоська подаренные ей книги никому не дает читать, обернула их в целлофан, выделила для них в книжном шкафу отдельную полку и в "экстазе" преданности автору написала на торце полки красной краской: "Книги моего любимого брата". Дело дошло до того, что домашний художник - племянница Вичка по подсказке матери на той же полке изобразила из фольги лавровую ветвь. Ну уж, такой славы, таких почестей я выдержать не смог, упросил убрать незаслуженные атрибуты творческой доблести, пришлось даже пригрозить, что заходить перестану, если не прекратится культ моей личности в этом доме. Сестра моя огорчилась, считая, что меня затирают, оттесняют более пробивные люди, что и я, и книги мои достойны иной участи...
Да ладно, пойдем "упярод", как говорил мой второй номер у пулемета, Ероха Козлокевич, не спеша вылазить из стрелковой ниши,- всегда у него в это время находилось неотложное дело: надо было скручивать и прижигать цигарку, без которой он ни жить, ни тем более биться с врагом не мог.
Пан Стас в том же, сорок третьем году, чуть раньше моего возвращения из госпиталя, подался "до града Рязань", где формировалась армия Войска Польского. Маму мою он в Карасине оставить не решился, ее б там прикончили мстительные сельдючихи, вывез и пристроил ее уборщицей в городской магазин, определив на жительство в переселенческий барак под номером два, жилища, смахивающего на древний испанский галеон, плывущий по болоту и год от года все глубже погружающийся в оттаивающие от человеческих тел болотные хляби.
Мама моя ныла в письмах, просила не бросать ее, называла нас с Зоськой "любимыми детками". Но Зоська отчего-то не спешила вызволять маму с севера, я тем более - мы едва-едва справлялись со своей жизнью и не пропали с голоду только потому, что на Покровской горе у нас был картофельный участок. Мама, не глядя на мою инвалидность и на Зоськино малолетство, не постеснялась бы сесть нам на шею и сделаться нахлебником, еще и "болеть" примется - привычное ее занятие; да и жилье наше - комнатка в десять метров с кирпичной плитою об одну дырку, с двумя топчанами да дощатым столиком меж них - не располагала к расширению "жилого контингента".
Ну, а жизнь шла, двигалась "упярод". Кончилась война. Зоське повысили разряд, я пересел с вахтерской скамейки на редакционный, задами расшатанный стул, сделался "литрабом" в отделе культуры молодежной газеты. Вскорости в Зоську влюбился молодой инженер, по фамилии Рубщиков, по имени Роман. Но хоть сам-то он Роман и еще Рубщиков, да Зоська никакого с ним романа иметь не хотела. "Вава! - рыдала она.- Ты для чего хочешь прогнать меня до постороннего мужчины? Чьто я тебе плохого сделала?" Зоська, когда волнуется или радуется, малость прихватывает польского акцента - от папы Стаса это ей единственное наследство досталось,